Заканчивая книгу о
метаистории Петербургской империи, я сопоставил между собой две исторические фигуры, характеры и облики которых столь различны, что сопоставлять их как-то не принято. Однако исторические роли их не только сопоставимы, но даже являются, в какой-то мере, одна вариантом другой: они имеют идентичное значение, каждая – для своего цикла эпох. Обе они знаменовали собой зенит мощи русских
уицраоров, вступление этих
уицраоров на путь открытой борьбы с демиургом, доведение тиранической тенденции до предела – и начало процесса государственной гибели. Эти исторические фигуры – Иван IV и Николай I.
Непосредственными преемниками Грозного на престоле были два лица: Фёдор Иоаннович и Борис. Один – человек исключительного мягкосердечия, кроткий молитвенник, лишённый не только государственного, но вообще сколько-нибудь крупного ума; другой – обладатель настоящего государственного разума, одушевляемый стремлением вывести страну из тупика, куда её завёл Грозный, и прочно обосновать народную жизнь на согласовании между собой противоречивых интересов различных сословий и групп населения. Можно предположить, что в самом факте наличия на престоле такого человека, как Фёдор, выразилась
метаисторическая потребность России уравновесить образ царя грозного образом царя безгневного, милостивого и юродивого; в Борисе же выразилась ясно осознанная потребность российской государственности – исправить, залечить ошибки Иоанна путём устранения всех следов опричнины, прекращением террора, смягчением законодательства и укреплением международных связей.
Непосредственным преемником Николая был Александр II. Это был добродушный от природы, сердобольный, но неустойчивый, хотя и очень упрямый, воспитанный на принципах абсолютизма человек, ум которого не блистал никакими яркими достоинствами; впрочем, обвинять Александра в крайней ограниченности было бы несправедливо. Можно сказать, что этот человек был чем-то средним между добролюбивым и набожным, но придурковатым Фёдором и активным государственным деятелем, властным Борисом. При этом, конечно, Александр оставался далёк и от духовности первого, и от дальновидной зоркости и трезвости второго.
Когда с русской исторической сцены сходит великий тиран, царствовавший 30 или 40 лет, нагромоздивший горы жертв, доведший государство до грани военной катастрофы и развенчавший в глазах народа самоё понятие помазанника, народного вождя и отца, непременно происходит следующее. Его преемники пытаются исправить дело путём ограниченных реформ, стараясь показать, будто царство террора было только исторической случайностью, а теперь власть будет всецело вдохновляться идеями народного блага. При этом новые правители, роковым образом скованные по рукам узами политической преемственности и не могущие отрешиться от основ старой государственной концепции, оказываются неспособными понять, до какой развенчали тирания и террор в глазах народа эту самую концепцию, со всеми её идеалами. Частичное отмежевание от слов и дел усопшего деспота им представляется достаточным для того, чтобы народ простил власти и её носителям только что минованный, кровавый, уродливый и бессмысленный этап. Однако весьма скоро обнаруживается, что народ не забыл, не простил и прощать не собирается; что он только притих до времени, поскольку полицейская система, усовершенствованная деспотом, продолжает, хотя и в ослабленном виде, существовать и поскольку атмосфера не только политического, но и культурного, духовного единодержавия, царившая столько лет, окаменила ту психологическую почву, без которой не могут выглянуть на свет ростки новых идеологий. Тем не менее от года к году начинают множиться признаки того, что народ мечтает изменить структуру власти в самых её основах, потому что при старой структуре он не чувствует себя в безопасности от возможных рецидивов и ещё потому, что чувство глубочайшей обиды, сливаясь с чувством озлобленности и взывая к справедливости, не может удовлетвориться теми подачками, которые теперь бросаются народу в виде вознаграждений за несколько десятилетий произвола и кровопусканий.
Таков один из законов русской истории, закон – в том смысле, в каком можно прилагать это слово к историческим явлениям, повторявшимся уже три раза.
Разумеется, в каждом новом случае этот закон, проявляясь в новой социальной, культурной и международной обстановке, подчиняет себе конкретный исторический материал новой эпохи, и в результате – перед нами как бы новый вариант старой темы, осложнённый спецификой нового времени. Следует отличать суть этого закона от облепливающих его исторических случайностей. Существенно не то, например, что в конце царствования Бориса во внутреннюю русскую распрю вмешался
уицраор Польши, а в конце царствования Александра II ничего похожего не произошло; и не то, что Борис умер – или покончил с собой – в связи с появлением самозванца, а Александр был убит борцами против самодержавия и мстителями за народ. Важно то, что оба эти деятеля выражали собой отчаянную попытку демона великодержавной государственности – исправить допущенные ошибки и преступления системою смягчающих преобразований, оба не могли удержаться на этом курсе, потому что он открывал слишком широкие клапаны клокочущему народному недовольству, оба шатались в своих государственных начинаниях то вправо, то влево, оба делали то шаг вперёд, то шаг назад, и оба претерпели наконец то, что претерпевает всякий, пытающийся сидеть между двумя стульями.
Корень неудач заключался в том, что в обоих случаях
уицраоры действовали уже без санкции демиурга, ибо санкция эта была снята с них ещё раньше, а во втором случае начался даже ещё более трагический процесс: демиург вступил с
уицраором в открытую борьбу. Под этим углом зрения
метаистория должна рассматривать все события русской государственности и культуры на протяжении всего царствования Николая I, Александра II и Александра III: ожесточённую борьбу воинствующего государственного начала против начала культуротворческого; гибель Пушкина, Лермонтова, удушение литературы, парализацию осмысляющей мысли, засилие бюрократии и военщины, ослабление международных связей, возрастающий страх перед российским колоссом в странах Запада, Крымскую войну, поражение, вынужденную перемену курса, отмену крепостного права, попытки разнообразных реформ, учащающиеся вспышки революционных страстей, народовольчество, террор снизу, убийство царя, панику в высших кругах общества, очередное шарахание вспять, реакцию при Александре III и назревание новой революционной ситуации.
Картина крайне усложнялась тем, что демиург
Яросвет и Второй Жругр не были единственными участниками борьбы: в неё вмешивались порождения
Жругра – хищные и алчные детёныши, время от времени отпочковывавшиеся от него. Ранее
Жругру удалось уничтожить двух первых, набросившихся на отца ещё в те времена, когда ему не приходилось обороняться от сил
Яросвета. Движения Разина и Пугачева были потоплены в реках крови. Третий же жругрит был слаб и недостаточно деятелен: ему не удалось даже выдвинуть своё человекоорудие – вождя нового движения, как не удалось ему инвольтировать и народные массы; разгром движения декабристов даже не потребовал больших жертв. Но вскоре после смерти Николая I, когда
уицраору, уже столько времени напрягавшему силы в борьбе с демиургом, требовалась передышка, а исторической государственной власти, тридцать лет боровшейся с духовностью, с веянием красоты, свободы и гения в искусстве и в общественной мысли, требовалось найти какой-либо модус вивенди с этою силой – как раз в этот момент отпочковался новый жругрит: бурый, очень энергичный, с чёрными глазами без блеска и со злобным, весьма интеллектуальным лицом. Юрко и неуловимо, как хищная касатка вокруг неповоротливого кита, завертелся он вокруг измученного, дряхлеющего родителя. Он требовал от
игв пищи, и напор его был столь стремителен, что многие из обитателей
Друккарга, не решаясь ослушаться, начали доставлять питательную росу ему вместо старого
Жругра. Вскоре его резкий, крикливый голос, насмешливый и наглый, донёсся и до поверхности земли и через сознание нескольких десятков человек, обладавших чувством эпохи, бойкостью мысли, волей к общественному действию и к тому же владевших пером, стал трансформироваться в небольшой запас новых идей, проповедуемых иногда талантливо, иногда нет, но всегда с большим темпераментом, с огромным задором и самоуверенностью и по большей части резким, издевательским, циничным тоном. Начинались шестидесятые годы.
От слова до дела, от пропаганды до революционного террора оставался один шаг. Он был сделан очень быстро, и старый Жругр затрясся от боли и бешенства, когда детёныш оторвал у него одно из главных щупальцев, а проводники воли этого детёныша в
Энрофе умертвили прямо на петербургской улице императора – неустойчивое, слабое, слишком мягкое, но всё-таки орудие Второго
Жругра.
А
Яросвет? Он, снявший свою санкцию со Второго
уицраора, мог ли он осенить ею новое порождение? Что сулило бы господство этого жругрита в
Друккарге? Какую новую государственность создало бы в
Энрофе это существо, первые шаги которого были запятнаны кровью, а узкий
уицраориальный рассудок с самого начала отказался вместить какую бы то ни было инвольтацию демиурга? Ради чего было помогать этому существу занять место его отца – ему, уже грозящему обрушить на страну волны революционных неистовств? Поэтому не может показаться странным, что в 1881 году демиург, боровшийся до тех пор со старым
Жругром, на время вложил своё оружие в ножны: он давал старику возможность сосредоточить силы на борьбе с его порождением. Этих сил оказалось ещё достаточно, чтобы привести жругрита в состояние длительного истощения.
Но Жругр не мог стать мудрее самого себя. Давно поражённый идейным бесплодием, он и теперь не сумел воспользоваться предоставленной ему передышкой для создания новой концепции власти, новой философемы, новых идеалов. Только самодержавие, православие и народность – причём все три компонента в самом сниженном, обездушенном смысле – вот и всё, что могла выжать из себя государственность Александра III.
Но чем старше
уицраор, тем чаще отпочковываются от него его детища. В восьмидесятых годах
игвы впервые увидели, как в отсутствие старого
Жругра в
Друккарг тихо вползает и бесшумно захватывает питательную росу новое создание: тёмно-багрового цвета, с головой на необыкновенно длинной шее и с невероятным количеством присосок. Оно ещё не отваживалось нападать на отца; оно предпочитало маскироваться и прятаться, пока не войдёт в силу. Вскоре появилось и третье: бледное, очень тощее, но с огромной пастью. К чему предназначена была пасть у существа, питавшегося с помощью присосок, а для речи которому было бы достаточно трубчатого рта, как у всех
Жругров? Очевидно, пасть у этого чудовища появилась заблаговременно, для удовлетворения каких-то потребностей будущего. Пока же он был способен только тихонько скулить, как бы жалуясь на отца, и методически, трезво доказывать Великим Игвам, что он гораздо успешнее, чем старик, мог бы справиться с задачами.
Я понимаю, как оскорбительно для поколений, воспитанных на идеалах революционной борьбы и видящих в событиях 1905 года беззаветный героизм народных масс и их вождей – с одной стороны, кровавый произвол власти – с другой, принять мысль, что за этой величественной эпопеей скрывается грызня отвратительных чудовищ
метаистории между собой – столь отвратительных, что санкция демиурга не могла осенить ни одного из них своим отблеском. Но самый факт существования
уицраоров и их борьба нисколько не умаляет ни духовной красоты революционного героизма, ни оправданности тех субъективных мотивов, которыми были движимы наиболее идейные и чистые борцы за народное освобождение, ни, наконец, гнусной жестокости их палачей. Но пора уяснить себе, что за историческими событиями, масштаб которых нас ослепляет и заставляет их поэтизировать, стояла всё-таки именно борьба
метаисторических чудовищ: именно поэтому так кровавы эти исторические эпопеи и так сомнителен их конкретный положительный результат. Ведь борьба чудовищ стоит и за мировыми войнами, и хорошо, по крайней мере, что мы не склонны больше поэтизировать эти войны. Со временем будет покончено и с поэтизированием революций.
Но верно и то, что взаимной борьбою одних только
иерархий метакультуры не исчерпывается и не объясняется
метаистория вообще и
метаисторическая драма России XX века в частности. Как раз именно к XX веку и особенно в грандиозных событиях, ареной которых стала Россия, сказывается воздействие начал планетарных – сложнейшее переплетение и столкновение инспираций, исходивших из центров гораздо большего масштаба и преследовавших гораздо более обширные цели.
Как известно, в середине XIX столетия в Западной Европе сформировалось универсальное учение, которое за следующую сотню лет поднялось к господству над одной третью земного шара. Его первая победа, имевшая воистину мировое значение, совершилась в России, и этим самым Россия была выдвинута на такую позицию, пребывание на которой делало эту страну водительницей чуть ли не половины человечества и активнейшей участницей самых страшных военных схваток, какие потрясали когда-либо поверхность нашей планеты. Здесь не место вдаваться в
метаисторически-философский анализ этого учения: такой анализ мог бы послужить темой отдельного капитального труда. Но совершенно необходимо обратить внимание на внутреннюю противоречивость этого учения, на разрыв между его идеалами и его методами. Экономическая сторона его, глубоко обоснованная теоретически и оправданная морально, вследствие именно этого разрыва претерпела серьёзнейшие искажения, как только явилась возможность к её практическому осуществлению. Философская же доктрина, надстроенная над этою экономическою программой, была порождена умами, страдавшими всей ограниченностью XIX века. Выразители воинствующе-рассудочного умонастроения, унаследованного от энциклопедистов и усилившегося в связи со стремительными успехами естественных наук, умы эти возвели некоторые положения современного им материализма в завет, в краеугольный догмат, ни разу не высказав догадки о том, что те же самые естественные науки через сотню лет начнут подрывать основы этого самого догмата. Один из передаточных механизмов между народоводительствующими
иерархиями и исторической действительностью – экономику – провозгласили верховным вершителем исторических судеб. Была ли эта ложь осознанной? По-видимому, нет, хотя основатель доктрины к концу жизни додумался, кажется, до того, что механизм этот движется кем-то. Но это новое понимание потребовало бы для своего включения в доктрину столь значительной ломки всего сооружения, что основатель предпочёл промолчать о своём открытии. Впрочем, насколько мне известно, никаких намёков на это открытие в принадлежащих ему документах не осталось, и моё сообщение об этом основано на тех же источниках, на каких основаны вообще все те мои сообщения, которые невозможно проверить научно.
Ясно, что положительные идеалы этого учения, во многом совпадающие с мечтаниями самых высоких человеческих сердец, не были и не могли быть инспирированы силами
Гагтунгра. Корнями своими они уходят в противоположный планетарному демону ряд общечеловеческих идей, в тот ряд, который включает в себя и многие проявления христианской духовности. Но, попав между валиками энергичного, неутомимого, охваченного гордыней, узкого и ограниченного ума, они сплющились, спрессовались, стиснулись, и, в конце концов, идеалы утратили свою духовность, а провозглашаемые методы оказались в резком противоречии с требованиями элементарной гуманности. Быть может, ущерб духовности ни в чём не сказался так ярко, как именно в утверждении, будто бы единственный путь к претворению этих идеалов в жизнь лежит через вооружённую борьбу, насильственный захват власти, беспощадное уничтожение врагов и диктатуру одного класса – вернее, его организованной части – над всеми остальными группами населения. Таким образом, борьба между демоническим и провиденциальным развернулась и внутри этого учения, между его идеалами и его методами, даже в уме и душе самого основателя, а позднее – между различными его истолкователями и последователями.
Мало того: эта борьба продолжалась и в сознании того лица, которое в России стало на рубеже XX века вождём этого движения. Мечта о счастии человечества и пламенная вера в то, что дорога к этому счастию для него совершенно ясна, ярко горели в его душе. Узкое, корыстное честолюбие было ему чуждо: он жаждал власти не ради себя, а ради блага большинства – блага, секрет которого он чувствовал себя постигнувшим чётче и безошибочнее, чем кто-либо другой. Ему были знакомы даже минуты умиления природой или красотой искусства, которые он потом, в часы самобичевания, объяснял своей классовой половинчатостью. Но безумный азарт не давал ему взглянуть ни вправо, ни влево. И то, что он становится орудием багрового жругрита, а может быть и самого Урпарпа, стало приоткрываться ему только в самом конце, в болезни. Бывали мгновения страшных прорывов, великой тоски и даже молитв. Но отступать было уже некуда, да никто и не принял бы тогда его отступлений.
Итак, на рубеже XX века демиург
Яросвет продолжал одновременную борьбу против старого
Жругра и против всех трёх его порождений. Но борьба эта имела целью их обуздание, их ограничение, а отнюдь не уничтожение всего их рода: как ни противопоставляли себя
уицраор и его детища силам
Яросвета и Синклита, всё же они были по-прежнему необходимы: в этом и заключалась трагедия. Россия не была защищена никакими океанами, никакими цепями гор от могущественных держав, сформировавшихся на Западе; их агрессивные
уицраоры ждали только ослабления старого
Жругра, чтобы наброситься на него, кинув в
Энрофе против ветшающей государственности России свою собственную, насквозь военнизированную государственность. В этих условиях полное обессиление рода
Жругров силами Света означало бы не только открытие ворот
Друккарга расе иноземных
игв, но и добровольное сбрасывание с тела России той брони, которая одна лишь обеспечивала его физическое существование. Поэтому вопрос об уничтожении всего рода
Жругров всё ещё не мог быть поставлен. Не мог быть поставлен даже вопрос о предпочтении которого-нибудь из жругритов: даже самый хилый из них одним видом своей пасти мог рассеять любые сомнения касательно его
метаисторических потенций. Только его проекция в истории, маскирующаяся под либеральную и благообразную «оппозицию его величества», могла ввести в заблуждение тех, чей взгляд неспособен проникнуть за плоскость политики и общественности и кто бессилен понять, что за демагогическими программами партий, подобных кадетам, таится воинствующий дух национального империализма, дух колониализма, буржуазный дух неутолимой жадности, самодовлеющий здравый смысл, пошлость.
Ещё большую тревогу мог внушить пока ещё самый тихий жругрит – багровый. Прячась за спинами своих братьев, он лишь короткими рывками набрасывался иногда на отца, сейчас же отступая и незаметно пожирая питательную росу, пока старик и два других исчадия боролись, переплетясь всеми своими щупальцами. Его лицо было ужасно, но не лишено сатанинского величия. Голова на длинной шее была гордо закинута назад, а в тёмных глазах, наполовину прикрытых суровыми веками и похожих на опрокинутые полукруги, роились оранжевые точки, придавая им выражение бурно развивающейся мысли и сверхчеловеческой хитрости. Естественно, что историческая проекция именно этого жругрита становилась богаче всех остальных идеологическим зарядом. Именно она и только она была вооружена широкообъемлющей доктриной, универсальной программой и пониманием исторического момента. И именно багровый жругрит, и только он, уже создавал себе превосходное человекоорудие: существо с тяжёлым и неутомимым мозгом и таранообразным лбом, с широким и жадным, инфантильно припухлым ртом и хитрыми, по-татарски дикими и безжалостными глазами.
Я бесконечно далёк от мысли затрагивать здесь вопрос о моральной ответственности отдельных государств за первую мировую войну. В той или иной мере ответственны все великие державы: одни – как агрессоры, другие – как провокаторы. Но если бы меня спросили, который из
уицраоров первым напал на соседа и которая из рас античеловечества первая вторглась в чужой
шрастр, я принуждён был бы ответить, что таким инициатором мировой бойни явился
уицраор Германии, обезумевший от стремительности собственного роста, алчности и зависти, потерявший правильный глазомер и лишившийся способности трезво сопоставлять вещи и в своём, и в нашем мире. Но в замыслы
Гагтунгра входило именно это. В его замыслы входило, чтобы Великий Игва Германии вообразил себя предназначенным к главенству надо всеми
шрастрами, – вообразил, хотя бы эта иллюзия стоила неисчислимых жертв и даже его собственной гибели. В этот замысел входила мировая война, как небывалый ещё по величине источник питательного
гавваха и как путь к образованию на развалинах некоторых государств эмбриона новой социальной формации, которая в далёком будущем могла бы преобразоваться в ядро абсолютной всемирной тирании. Предвидел ли уже тогда демонический разум
Шаданакара, руины которой именно из европейских империй станут фундаментом этой новой формации, или же это стало уясняться ему в ходе событий? Та идеология, которая по своему интернационализму, универсальности, наукообразию, доступности, этической сниженности и согласованности с духом времени лучше других подходила для указанных задач, существовала не в одной только России. И если бы захват ею власти не удался в одной стране, он мог бы удаться в другой и, как цепная реакция, перекинуться в государства соседей.
Во всяком случае, развязав первую мировую войну,
уицраор и
шрастр Германии сделали своё дело.
Когда враг, ярость которого учетверялась оттого, что ему приходилось бороться на два фронта, вторгся в
Друккарг и стиснул в железном объятии тело старого
Жругра, даже бурый и бледный жругриты поспешили отцу на помощь. Они уразумели, что дело идёт о существовании самой цитадели
Жругров и что если чужеземный враг захватит эту цитадель, в подземном мире придёт конец всему роду российских
уицраоров, а в
Энрофе – конец российскому великодержавию. Только багровый жругрит оказался зорче: в
Друккарге произошла смена Великих Игв, и новый, усиленно инспирируемый
Гагтунгром, раскрыл перед багровым жругритом такие перспективы в случае гибели старого
Жругра, от которых могла закружиться голова.
А
Жругр погибал. Перед лицом исполинской мощи германского
уицраора помощь бледного и бурого оказывалась ничтожной, как помощь детей взрослому солдату в танковом бою. Тогда они отбежали в сторону, чтобы, улучив мгновение агонии отца, вгрызться в его тело и пожрать его сердце, – акт, совершив который, пожиратель становится преемником погибшего. Полная неспособность старого демона великодержавия к защите России уяснилась в этот час самому
Яросвету, и его гневный удар обрушился на цитадель
Друккарга. Глыбы её треснули и расселись, и эта минута стала великой и потрясающей для всего русского народа. Треснула и расселась сама имперская государственность, и сквозь образовавшуюся брешь миллионы человеческих душ увидели духовным зрением голубое сияние
Навны. Они увидели близость той, чьё освобождение будет залогом осуществления
метаисторической миссии русского народа, – путём ко всечеловеческому братству. Их сознания не могли вместить это лучезарное видение, но на несколько великих дней вся атмосфера их существа исполнилась неописуемой радости и опьяняющей веры. То была вера в свершение вековой мечты, в наступление всеобщего счастья. То были незабвенные дни на рубеже февраля и марта 1917 года, когда священный хмель бескровной революции залил Петербург и Москву, катясь от сердца к сердцу, от дома к дому, по всей стране, по всколыхнувшимся, ликующим губерниям. Даже самые уравновешенные умы поверили на мгновение, будто Россия вступила в эру всеобщего братства, оставив позади всякое зло и указывая путь к мировой гармонии всем народам. Видение угасло, цитадель устояла, разум так и не понял ничего в происшедшем, но память о захватывающей минуте какого-то всемирного предчувствия, какого-то предварения всечеловеческого братства осталась во множестве человеческих душ. Искажённая рассудочностью, замутнённая воздействиями всполохнувшихся жругритов, захватываемая в своих интересах той или иной политической теорией, память об этом вещем прозрении чувств продолжала жить – она должна была жить, она не могла не жить, ей предстояло переходить из поколения в поколение.
Но этою минутой не преминул воспользоваться багровый жругрит, чтобы вгрызться в извивающееся туловище своего отца. Ржавый купол короны сорвался с головы несчастного: нездешний гул и звон огласил все плоскогория и города
Друккарга, когда вековая эмблема, магический кристалл властвования, ударилась о направленные к центру земли пики гор и, перепрыгивая от вершины к вершине, разбилась на тысячи осколков. Военные оркестры в городах
Энрофа грянули ликующий революционный гимн, и в дребезжании их литавр слышались отголоски то ли звона разбитой эмблемы, то ли праздничного грохота музыкальных инструментов
игв, беснующихся от восторга. Ибо старый
Жругр давно им надоел своей старческой вялостью, бесплодием, безынициативностью, тупостью, своей неспособностью осуществить мировые замыслы, всё чётче отпечатываемые
Гагтунгром в разуме великих игв.
Но старый
Жругр был ещё жив. Волоча внутри себя багрового жругрита, прогрызавшегося глубже и глубже к его сердцу, он тащился из последних сил к центральному капищу: он надеялся, что, совпав с ним очертаниями своего тела, он вызовет в
игвах взрыв того энтузиазма, который всегда их воспламенял в подобные торжественные минуты. И здесь, прямо над улицами
Друккарга, от умирающего отпочковался последний жругрит – чёрный, маленький недоносок, быть может, самый злобный из всех. Едва родившись, в туловище родителя стал вгрызаться и он, а бурый, стремясь наверстать время, пропущенное в замешательстве, рванулся туда же вслед за багровым, тщетно пытаясь опередить его на пути к родительскому сердцу.
Тогда древняя Велга России, пробуждавшаяся от сна в
Гашшарве, великая умножительница жертв и страданий, почувствовала, что опять настаёт её час. Она сошла в
Друккарг, еле зримая
игвам, как полыхание лиловых и чёрных покрывал, но с подобием остроконечной головы, закованной в глухую, без прорезей, маску. Она охватила своим покрывалом чёрного недоноска и вливала в него избытки своих сил. И в
Друккарге, и в
Энрофе начиналась анархия – совместная инвольтация их обоих.
В
Энрофе бушевала поздняя осень. Ледяные дожди хлестали по проспектам и дворцам Петербурга, когда в
Друккарге багровому жругриту удалось первому добраться до сердца отца и вырвать его из туловища. Это была та секунда, когда в
Энрофе по стенам Зимнего дворца с Невы ухнули пушки крейсера; а в глубоком подземном мире багровый победитель, внутри главного капища
игв, высоко под самым конусом, прижимал щупальцами пульсирующее сердце к своей груди, выпивая из него присосками кровь, каплю за каплей. Другие жругриты, беснуясь от зависти и ненависти, отступили вдаль, кроме чёрного, извивавшегося тут же; все они старались вооружиться наново, сосредоточив вокруг себя отряды
игв и
раруггов; а багровый жругрит всё пил – каплю за каплей. Германский
уицраор, кусаемый сзади другими врагами, но ещё могучий, таща за собой рати других рас античеловечества, тоже пробивался к великому капищу, уже захватив четверть подземной страны; а багровый жругрит всё пил. И
Друккарг, и
Энроф начали превращаться в хаос, а он всё пил. Его человекоорудие завладело Кремлём и укрепилось в нём, а он всё пил. И только когда в подвалах Екатеринбурга прозвучали, один за другим, несколько выстрелов и последнее из человекоорудий старого
Жругра понесло расплату за грехи трёх веков, – только тогда можно было понять, что победитель выпустил наконец из щупалец пустое, выпитое сердце и теми же щупальцами возложил на себя, в виде короны, золотой куб. Он стал Третьим
уицраором России.
Нужно ли после этого подробно останавливаться на
метаисторическом смысле Гражданской войны? Указывать, человекоорудиями каких именно жругритов были вожаки тех или иных движений? Всё это ясно и без объяснений, да и не это существенно и важно с точки зрения мирового будущего.
Важно то, что борьба демонического и провиденциального начал продолжала протекать и внутри того исторического движения, внутри той психологии, которые к концу Гражданской войны сделались господствующими и оставались таковыми в течение нескольких десятилетий. При анализе этих явлений никогда нельзя забывать, что семя этой идеологии и всего этого движения, идеал совершенного социального устройства, было посеяно на исторической ниве теми же силами, которые некогда уяснили разуму и сердцам далёких минувших поколений идеалы всеобщего братства, равенства людей перед Богом и права на свободу для каждого из живущих. В человечестве, не получившем возможности это осуществить вследствие оборванности миссии Христа, идеалы эти неизбежно должны были постепенно лишиться своей одухотворённости, снизиться и выхолоститься, а практика должна была отказаться от слишком медленного и веками дискредитировавшегося принципа христианского самосовершенствования и прийти к замене его принципом внешнего насилия. Так демоническое начало исказило идеал и залило кровью дорогу. Именно это видим мы и в панорамах Гражданской войны, и в последовавших за нею этапах истории. Но это ещё не значило, будто бы демоническое начало полностью захватило и контролирует и это движение, и психику людей, к нему примкнувших. Сколь ни снижалась их этическая практика и сколь враждебен ко всякой духовности ни становился их порабощённый материалистической доктриной ум, но человеческие душевные движения, вытекавшие из бессознательной или сверхсознательной сферы, продолжали зачастую быть и возвышенными, и чистыми, и достойными. Отсюда вытекало и чувство товарищества, и жажда знания, и героизм, и самопожертвование, тем более ценные, что жертвующий своей жизнью ради блага грядущего человечества не рассчитывал на воздаяние в загробной жизни.
С
метаисторической точки зрения в событиях первых лет революции важно ещё и другое. Важно то, что новый Жругр, едва возложив на себя золотой куб, и даже ещё раньше, уже обладал щупальцами такой неимоверной длины, что, будучи сжат врагами на тесном пространстве Центральной России, он мог шарить далеко за спинами своих врагов, в их собственных
шрастрах. Важно то, что щупальцы эти были ещё слишком тонки и слабы, чтобы стиснуть в смертельном объятии
уицраоров других
метакультур, но достаточно длинны и многочисленны, чтобы расшатывать основы чужих цитаделей, а в
Энрофе выдвигать тысячи человекоорудий. Важно было то, что возможность мировой революции и перехода к мировой тирании стала актуальнейшей угрозой дня и что демиург и Синклит России, очертив вокруг нового российского
уицраора нерушимое кольцо света, оцепив его стеной Провиденциальных сил, предотвратили или, по крайней мере, отодвинули эту угрозу.
Замысел
Гагтунгра не был осуществлён, но он не был и опрокинут. Та новая социальная формация, которую он изобрёл и формировал в
Энрофе как ступень ко всемирной тирании, не была воплощена во всемирных масштабах. Но площадь для первого ядра этой формации, для её крепости, для её образца, для будущего плацдарма к захвату других
метакультур была вырвана, укреплена, ограждена. Теперь предстояло на этой площади создавать самую эту формацию, никогда нигде не существовавшую, но брезжившую светлым гениям и праведникам человечества, искажённую и обездушенную по наитию
Гагтунгра сильными умами и одним тёмным вестником предыдущего столетия, а теперь руководимую великим человекоорудием Третьего
Жругра.